ИНТЕРЛЮДИЯ 1
Обмен учебными материалами


ИНТЕРЛЮДИЯ 1



Беспорядок – это слово, изобретенное для тех случаев, когда истинный порядок нам непонятен. Мне хочется остановиться на том периоде, когда все вырисовывалось в соответствии с порядком, если и понятным, то несомненно обескураживающим. Прежде всего – Хайми, Хайми-жаба, а еще яичники его жены, которые уже довольно долго гнили изнутри. Хайми прямо зациклился на гниющих яичниках своей жены. Это стало темой ежедневных разговоров, оставив позади даже слабительные пилюли и обложенный язык. Хайми играл в сексуальные притчи, как он сам говорил. Все беседы или начинались с яичников, или заканчивались ими. Вопреки обстоятельствам, он не забывал о трудах любви вместе с женой – долгие змеиные сношения, во время которых он успевал выкурить одну-другую сигарету. Он все пытался объяснить мне, как гной, который выделяют яичники, сообщает его жене пыл. Она и раньше была хороша в любви, но теперь стала что-то необыкновенное. Если яичники придется вырвать, излишне говорить, как она отнесется к этому. Да она и сама понимала. Так не теряй время! Каждый вечер, убрав со стола, они разоблачались в своей крохотной квартирке и ложились, сплетясь словно пара змей. Он много раз пытался описать мне – как они любили друг друга. Изнутри это похоже на устрицу, устрицу с мягкими зубками, что покусывают его. Иногда ему казалось, что он погрузился в ее утробу целиком, так было мягко и сдобно, а эти самые мягкие зубики покусывали его член, сводя с ума. Обычно они устраивались на манер ножниц и смотрели в потолок. Чтобы оттянуть финал, он думал об офисе и о тех маленьких неприятностях, которые не оставляли его, скручивая кишки тугим узлом. Между оргазмами он мог сосредоточиться на чем-нибудь еще, так что если она вновь приступала к нему, он мог представить себе, что это совершенно новое сношение с участием новой фирменной пизды. Обычно он устраивался так, что можно было не бросая дел смотреть в окошко. Он так навострился в этом деле, что мог раздеть женщину на бульваре за окном и переместить ее в свою кровать, и не только это – еще он мог заставить ее поменяться местами с женой, причем не бросая дел. Иногда он трахался так несколько часов и не думал при этом кончать. Что проливать попусту! – так он обычно говорил.

Стив Ромеро, напротив, имел много что проливать. Стив был вылеплен словно бык, поэтому он не задумываясь тратил свое семя. Как правило, мы обсуждали подобные вещи, сидя за хорошей отбивной в закусочной неподалеку от офиса. Там царила странная атмосфера. Может быть, потому что не подавали вина. Может быть, потому что подавали маленькие черные грибочки. Так или иначе, сосредоточиться на предмете обсуждения было нелегко. Когда мы собирались, Стив Ромеро обычно уже успевал побывать на тренировке, принять душ и растереться. Он был чист и снаружи и изнутри. Почти что совершенный образец мужчины. Не очень умен, по правде говоря, но хороший парень, компанейский. А Хайми, напротив, будто жаба. Словно явился к столу прямо из болота, где провел поганый денек. Всякая гадость сходила у него с уст будто лесть. По правде, в случае с ним это и гадостью-то назвать было нельзя, поскольку не с чем было сравнивать. Лилось одно лишь скользкое липкое вещество, целиком замешанное на сексе. В пище он видел только потенциальную сперму; если стояла теплая погода, он говорил, что это очень полезно яйцам; когда он ехал в трамвае, он знал наперед, что вагонная тряска вызовет у него желание, что «лично у него встает от этого», как он выражался. Почему «лично» – мне было невдомек, но так он говорил. Ему нравилось ходить с нами, потому что мы наверняка находили что-нибудь приличное. В одиночку ему далеко не всегда везло. С нами он мог рассчитывать на кусок мяса – Нежную пизду, как он выражался. Ему нравилась Нежная пизда. Нееврейка[6] пахнет слаще, говорил он. И посмеивался… Что он не переносил – так это черное мясо. Его удивляло и коробило мое знакомство с Валеской. Однажды он спросил, не слишком ли крепко она пахнет. Я ответил, что мне это нравится – крепкая и духовитая, в соусе. Он чуть не покраснел при этом. Удивительно, как он был деликатен в некоторых вещах. Например, был очень разборчив в еде. Наверное, это национальная черта. Еще очень чистоплотен.



Падал в обморок при виде пятнышка на манжете. Все время чистился, отряхивался, доставал зеркальце из кармана, чтобы убедиться, не застряла ли пища в зубах. Если находил хоть крошку, прятался за салфеткой и извлекал эту крошку при помощи зубочистки с перламутровой ручкой. Еще не мог спокойно думать о пресловутых яичниках. И вовсе не из-за запаха, поскольку его жена тоже была чистоплотная сучка. Весь день сидела на биде, готовясь к ночным случкам. Это было трагедией: значение, которое она придавала своим яичникам.

До того самого дня, когда ее увезли в больницу, они регулярно занимались любовью. Мысль о том, что она станет неспособна к этому, сводила ее с ума. Хайми, разумеется, твердил ей, что ему без разницы – так или эдак. Обвивая ее, как змея, в зубах сигарета, на бульваре за окном девочки – он и вообразить не мог, что женщина может стать непригодной к сношению. Он был уверен, что операция пройдет успешно. Успешно!

Это значит, что она будет трахаться лучше прежнего. Обычно он говорил ей это, лежа на спине и глядя в потолок. «Ты знаешь, я все равно буду тебя любить. Подвинься чуть-чуть вот так, сделай милость… вот так… хорошо. Так что я говорил? Ах, да… ну что ты взяла в голову? Разумеется, я тебя не брошу. Послушай, отодвинься немного, да-да, вот так, замечательно». Все это он нам рассказывал за хорошей отбивной. Стив смеялся до слез. Он так не мог. Он был очень честным, с женщинами особенно. Поэтому-то ему и не везло. Малыш Керли, например – а Стив его ненавидел – тот всегда добивался, чего хотел. Он был прирожденный лжец, прирожденный обманщик. Хайми тоже не слишком любил Керли. Он называл Керли бесчестным, имея в виду, конечно, бесчестность в денежных вопросах. В таких вещах Хайми был скрупулезен. А больше всего ему не нравилось, в каком тоне Керли говорил о своей тетке. По мнению Хайми, это было очень дурно, ему не следовало бы тянуть деньги у сестры своей матери, испытывая к ней не больше почтения, чем к куску тухлого сыра, для Хайми это было слишком. К женщине надо относиться уважительно, при условии, конечно, что эта женщина не проститутка. Если она проститутка – тогда другое дело. Проститутки не женщины. Проститутки – это проститутки. Вот так вот Хайми смотрел на вещи.

Однако истинной причиной такой нелюбви было другое: когда бы они ни бывали вместе – Керли всегда доставалось самое лучшее. И не только: Керли добивался успеха, используя деньги, взятые у Хайми. Даже то, как Керли просил деньги, раздражало Хайми – это было похоже на вымогательство. Он полагал, что тут частично моя вина – я слишком снисходительно относился к парнишке.

– У него нет моральных устоев, – обычно говорил Хайми.

– А у тебя, у тебя моральные устои есть? – спрашивал я.

– Что я! Я слишком стар, чтобы иметь моральные устои. Но Керли еще ребенок.

– Ты ревнуешь, вот в чем дело, – говорил Стив.

– Я? Я ревную к нему? – и Хайми принимался ядовито хихикать, чтобы показать всю глупость таких домыслов. Эти подначки его сильно задевали. – Послушай, – говорил он, обращаясь ко мне, – я к тебе когда-нибудь ревновал? Разве я не уступал тебе, когда ты просил? Помнишь ту девицу с рыжими волосами, ну помнишь, с такими большими грудями? Разве не лакомый кусочек я тебе предложил по-дружески? И я сделал это, не так ли? А все потому, что ты проговорился, будто тебе очень нравятся большие груди. Но Керли я бы ни за что не уступил. Он маленький плут. Пусть сам о себе позаботится.

А Керли и так сам о себе заботился, притом очень умело. Насколько мне известно, он всегда пас пять-шесть девчонок. Среди них, например, Валеска – он не на шутку связался с ней. Ей чертовски нравилось, что с ней выделывают этакое не краснея, поэтому, когда настал черед кузины, а потом и карлицы, воспользоваться им, она нисколько не возражала. Больше всего ей нравилось, когда он имел ее в ванне в воде. Все было замечательно, пока не догадалась карлица. Случилась бурная сцена, завершившаяся на полу в гостиной. Послушать Керли – так можно было подумать, что он выделывает все, разве что на люстре не висит. Впридачу полным-полно карманных денег. Валеска щедрая, а кузина – тряпка. Предвкушение твердого члена делало ее податливой, как замазка. При виде расстегнутых брюк она впадала в транс. Стыдно слушать, что Керли выделывал с ней. Он испытывал удовольствие, унижая ее. Но едва ли я могу обвинять его, ведь она была такая чопорная, такая педантичная на людях. Когда она несла себя по улице, можно было поклясться, что у нее вовсе нет пизды. Естественно, уединившись, он заставлял ее заплатить за свои надменные манеры. И делал это рассчетливо. «Доставай», – приказывал он, чуть расстегнув штаны. «Доставай языком», – так говорил он всей компашке, поскольку, по его словам, все они сосали друг дружку за его спиной. Как только кузина ощущала во рту вкус члена, сразу же позволяла делать с ней все. Иногда он заставлял ее стать на руки и возил ее по комнате, будто тачку. Или они приспосабливались на манер собак, и пока она стонала и корчилась, он невозмутимо зажигал сигарету и пускал дым меж ее ног. Однажды он сыграл плохую шутку, когда они устроились таким способом. Он расстарался настолько, что она обеспамятела. А потом, уже до блеска отполировав ей зад, он на секунду остановился, словно для того чтобы охладить кок, и тут, очень медленно и нежно вставил ей длинную морковину. «Это, мисс Аберкромби, что-то вроде двойника моего природного члена», – объяснил он, и с этими словами отлип от нее и натянул штаны. Кузина Аберкромби так смутилась, что не сумела сдержаться, жутко пернула, и морковина выпала. Так, по крайней мере, рассказывал Керли. Вообще-то, он был порядочный враль, и в этом анекдоте, может, нет ни крупицы правды, но нельзя отрицать, что у него была склонность к подобным шуткам. Что до мисс Аберкромби с ее претенциозными манерами – так про такую пизду можно было думать все самое худшее. Хайми по сравнению с Керли был пурист. Хайми и его толстый обрезанный конец – словно две разные вещи. Когда у него лично вставал, как он выражался, он за это не отвечал. Он говорил, что это природа берет свое – в лице его, Хайми Лобшера, толстого обрезанного конца. То же самое можно было сказать и про дырку его жены. У нее между ног было что-то особенное, вроде украшения. Это было частью миссис Лобшер, но это не была-таки миссис Лобшер лично, попробуйте понять, что я имею в виду.

Ладно, все это просто в качестве введения к тому общему сексуальному беспорядку, который преобладал в то время. Будто снимаешь квартиру в стране Ебландии. Соседка сверху, взять хотя бы ее… иногда она спускалась к нам присмотреть за ребенком, когда у жены был концерт. Она выглядела такой простушкой, что я сперва просто не замечал ее. Но, как и у других, у нее имелась пизда, такая обезличенно-личная пизда, которую она бессознательно осознавала. И чем чаще она к нам спускалась, тем сильней осознавала, в своем подсознании. Как-то вечером, когда она была в ванной, причем сидела там подозрительно долго, я задумался обо всем этом. И решил подсмотреть за ней в замочную скважину, убедиться что к чему. Отрубите мне руку, если она не стояла перед зеркалом, поглаживая и лаская свою маленькую пипку. Почти что разговаривала с ней. Я так возбудился, что не знал, с чего начать. Отправился обратно в гостиную, выключил свет и лег на кушетку, ожидая ее возвращения. Я лежал, и у меня перед глазами стояла ее пушистая киска и пальцы, прикасающиеся к ней, как к струнам. Я расстегнул брюки, вытащил член, пусть охладится в темноте. Со своей кушетки я пытался вызвать ее методом телепатии, во всяком случае я хотел, чтобы мой член послал ей установку внушения. «Иди сюда, сука, – не переставал я шептать, – иди сюда и накрой меня своей пиздой». Она, видимо, получила эту установку, поскольку в этот миг дверь открылась, и она ощупью стала пробираться к кушетке. Я не говорил ни слова и не двигался. Просто не переставал думать об ее пизде, медленно, словно краб, пробиравшейся в темноте. Наконец-то она встала у кушетки. И тоже не сказала ни слова. Просто тихо стояла, а как только я скользнул рукой вверх по ее ногам, шевельнулась, чтобы приоткрыть чуть шире промежность. Мне кажется, никогда моя рука не попадала в такую сочную промежность. У нее по ногам сбегало что-то вроде клейстера, и если бы под рукой были щиты для объявлений, я бы смог обклеить целую дюжину щитов. Через несколько минут, так же естественно, как корова, щиплющая травку, она нагнулась и взяла в рот. А я засунул все четыре пальца, взбивая ее сок до пены. Рот у нее был полным-полон, а сок проливался на ноги. Скажу я вам, мы не проронили ни слова. Словно парочка тихих маньяков трудилась в потемках. Как гробокопатели. То был Парадиз ебучий, я знал это, и был готов, и хотел, чтобы мы ебались до потери мозгов. Такой, как она, я, вероятно, никогда не встречал. Она так и не открыла рта – ни той ночью, ни следующей, никакой. Просто кралась вниз, почуяв, что мы будем одни, как тогда, в темноте, и накрывала меня пиздой. То была выдающаяся пизда. Стоит только подумать, вспоминаю темный подземный лабиринт, оснащенный и диванами, и уютными уголками, и резиновыми зубиками, и иглами, и мягкими гнездышками, и гагачьим пухом, и тутовыми листами. Мне нравилось совать туда свой нос и, подобно одинокому червю, хорониться в маленькой щели, где был абсолютный покой, и было так мягко и тихо, что я лежал, словно дельфин на устричной отмели. Легкая судорога – и я уже в пульмановском вагоне, читаю газету, а то – в тупике, где булыжники покрыты мхом, а витые ворота открываются и закрываются автоматически. Иногда это бывало похоже на погружение в глубины, с подрагивающими морскими крабами, водорослями, покачивающимися в лихорадке и жабрами крохотных рыб, хлопающими, будто клапаны губной гармоники. В необъятном темном гроте шелково-мыльный орган играл хищную темную музыку. Когда она достигала вершины, когда в полной мере выделяла сок, казалось, спускаются фиолетово-пурпурные, цвета тутовой ягоды, сумерки, чревовещательные сумерки, словно карлики и кретины наслаждаются, когда менструируют. Тогда я думал о каннибалах, пожирающих цветы, о яростном племени банту, о диких единорогах, готовящихся к брачному сезону на рододендронов. Все было анонимно и неопределенно: Джон До и его супруга Эмми До; а над нами газовые резервуары, а под нами подводная жизнь. Выше пояса она была, как я уже говорил, тронутая. Да, совсем ку-ку, хотя покуда на ходу и на плаву. Может, это и сообщало ее пизде такую волшебную обезличенность. То была одна пизда из миллиона, настоящая Жемчужина Антильская, вроде той, что обнаружил Дик Осборн, читали Джозефа Конрада? Она лежала в широком Тихом океане секса: блистающий серебристый риф, окруженный анемонами, морскими звездами, каменистыми кораллами, принявшими человеческий облик. Только Осборн мог открыть ее, указав правильную широту и долготу пизды. Встречая ее днем, видя, как медленно она идет, слабоумная, я испытывал те же чувства, что испытывает решивший поймать ласку темной ночью, поставив капкан. Мне оставалось только лечь в темноте, расстегнуть брюки и ждать. Она была подобна Офелии, как если бы та случайно воскресла и во второй жизни очутилась среди кафров. Она не помнила ни одного слова ни одного языка, особенно английского. Она была глухонемой, потерявшей память, причем с остатками памяти она утратила также щипцы для завивки, щипчики для ногтей и дамскую сумочку. Она была голая как рыба, только между ног торчал пук волос. И она была более скользкая, чем рыба, поскольку у рыб хоть чешуя есть, а у нее не было. Иногда я терялся в догадках: я в ней, или она во мне? То была открытая война, новомодный Панкратион, когда всяк пытается укусить себя в задницу. Любовь в среде червей, с бесстыдно поднятой крайней плотью, любовь без пола и без лизола. Инкубационная любовь, которую практикуют росомахи на верхушках деревьев. С одной стороны – Северный Ледовитый океан, с другой – Мексиканский залив. И хотя мы не обращались к нему открыто, с нами всегда был Кинг-Конг, Кинг-Конг, спящий в затонувшем остове «Титаника» среди фосфоресцирующих костей миллионеров и миног. Никакая логика не помогала избавиться от Кинг-Конга. Он был гигантским бандажом, умерявшим мимолетную боль души. Он был свадебным пирогом с волосатыми ногами и руками длиной в милю. Он был вертящимся экраном, на котором мелькали новости. Он был дулом револьвера, который никогда не палит, прокаженным, вооружившимся отпиленным гонококком.

Именно тут, в пустоте грыжи, я спокойно размышлял посредством пениса. Прежде всего – о биномиальной теореме, фразе, всегда озадачивавшей меня: я положил ее под увеличительное стекло и изучил от икс до зет. Потом – о Логосе, который я каким-то образом всегда идентифицировал с дыханием: напротив, я обнаружил, что это разновидность навязчивой идеи, машина, которая продолжала размалывать зерно, тогда как житницы уж давно были полны и евреи ушли из Египта. Еще был Буцефаллус, слово, любезное мне более остальных слов моего словаря, буду щеголять им во всяком затруднительном положении, а с ним вместе не забуду Александра и его царскую свиту. Что за конь! Произведенный на свет в Индийском океане, последний в роду, сам не вступивший в брак, разве что с царицей амазонок во время месопотамских событий. Еще был шотландский гамбит! Удивительное выражение, никакого отношения к шахматам не имеющее. Оно являлось мне в виде человека на ходулях со страницы 2498 «Полного Словаря» Функа и Вагналла. Гамбит был разновидностью прыжка в незнаемое на механических ногах. Прыжок неизвестно зачем – значит, гамбит! Чистый как колокол и удивительно простой, если вы сподобились его понять. Еще была Андромеда, и Медуза Горгона, и Кастор и Поллукс небесного происхождения, мифологические близнецы, навечно закрепленные в эфемерной звездной пыли. Еще были бдения, слово определенно сексуальное, и все же предполагающее такие церебральные коннотации, что мне становилось не по себе. Всегда «полуночные бдения», причем слово «полуночные» таило зловещий смысл. И еще шпалеры. Когда-то кого-то проткнули шпагой, когда он стоял за шпалерой. Я видел напрестольную пелену, выполненную из асбеста, а в ней ужасная дыра, какую мог проделать сам Цезарь.

Я размышлял очень спокойно, как уже отметил. В таком духе не отказывали себе в удовольствии поразмышлять и люди каменного века. Все было и не абсурдным, и не допускающим объяснения. Словно разрезанная на кусочки картинка-загадка, которую, наскучив составлять, отбрасываешь в сторону. Все можно с легкостью отложить, даже Гималаи. Как раз вопреки мысли Магомета. Это ни к чему не приводит и потому приятно. Огромное сооружение, которое мы воздвигнули за время затянувшегося полового акта, может быть опрокинуто в мгновение ока. В счет пойдет лишь то, что мы трахались, а никак не строительные работы. Это – как жизнь в Ковчеге во время Потопа, ты обеспечен всем вплоть до апельсинного ликера. К чему совершать убийства, насиловать, кровосмесительствовать, когда от тебя требуется лишь убивать время? Дождь, дождь, дождь, а внутри Ковчега сухо и тепло, каждой твари по паре, а в кладовке превосходная вестфальская ветчина, свежие яйца, маслины, маринады, вустерский соус и прочие деликатесы. Господь призвал меня, Ноя, основать новое небо и новую землю. Он дал мне крепкую лодку с хорошо просмоленными и как следует высушенными швами. И еще Он дал мне умение бороздить штормливое море. Может быть, когда кончится дождь, понадобится другое умение, но в настоящий момент мореходного знания достаточно. Остальное – это шахматы в «Кафе Рояль» на Второй авеню, да еще партнера надо подыскать, какого-нибудь умного еврея, чтобы партия продолжалась, пока дождь не перестанет. Но, как я уже говорил, у меня не будет времени скучать: со мной мои старые друзья – Логос, Буцефаллус, шпалеры, бдения и так далее. Так зачем шахматы?

Запертый в тюрьме в течение нескольких дней и ночей, я начал понимать, что размышление, если только это не мастурбация, служит мягчительным, заживляющим, приятным средством. Размышление, не приводящее никуда, ведет вас повсюду; прочие размышления ведут по колее, и неважно, какова дистанция – все завершается складом или депо. В конце всегда красный сигнал, приказывающий: СТОП! А когда размышлять принимается пенис – тут ни помех, ни стопа, это – вечный праздник, свежая приманка и рыба, дергающая леску. А это напоминает мне о Веронике, так ее, кажется звали. Вот еще. одна пизда, наводившая на нехорошие мысли. С Вероникой вечно была возня в вестибюле. На танцплощадке про нее можно было подумать, будто она собирается преподнести вам в постоянный дар свои яичники, а потом, ближе к делу, она принималась вдруг размышлять, размышлять о шляпке, кошельке, о тетке, которая ее ждет, о письме, которое она забыла отправить, о работе, которую может потерять, – то есть о всяческих глупостях, совершенно неуместных и никак не относящихся к делу. Словно подключала к пизде, настороженной и бдительной, мозги. То была почти, так сказать, метафизическая пизда. То была пизда, обдумывающая каждый шаг, более того: это был особый способ размышлять, с размеренностью метронома. Для такого рода перемещенных ритмических бдений требовался специальный тусклый свет: достаточно приглушенный, чтобы можно было расстегнуться, и все же довольно заметный, если ненароком отскочит пуговица и покатится по полу вестибюля. Вы понимаете, что я имею в виду. Непроизвольная, но щепетильная точность, стальная уверенность, позволяющая отключиться. И в то же время трепетность и непредсказуемость, так что не определишь, синица или журавль.

Что это у меня в руке? Хорошее или превосходное? Ответ всегда один: суп из утки. Когда берешь ее за сиськи, она кричит, будто попутай; когда лезешь к ней под юбку, она вьется, словно уж; когда прижмешь ее покрепче, она кусается, как хорек. Она все тянет, тянет, тянет. Зачем? Что потом? Даст через часок-другой? Один шанс из миллиона. Она похожа на голубку, попавшуюся в силок, но пытающуюся взлететь. Она своим видом старалась показать, будто у нее нет ног. А если надумаешь ее освободить, она угрожает тебя обгадить.

Из-за ее удивительного зада и по причине ее неприступности я мысленно сравнивал ее с Pons Asinorum. Каждый школьник знает, что мост ослов не может перейти никто, только два белых ослика, ведомых слепцом. Я не помню, почему это так, но это правило, установленное стариком Евклидом. Он был преисполнен знания, старый пердун, и в один прекрасный день – думаю, чтобы потешить себя – построил мост, который не было дано перейти никому из смертных. Он назвал его мостом ослов, поскольку был владельцем пары замечательных белых осликов, и так привязался к ним, что никому не хотел уступить право обладания. Поэтому он тешил себя мечтой, в которой он, слепец, в один прекрасный день переводил осликов по мосту на счастливые привольные пастбища. Вот и Вероника так. Она столь кичилась своим великолепным белым задом, что ни с кем не хотела этим задом поделиться. Она решила взять его с собой в рай, когда придет время. Что до ее пизды – о которой, кстати, она и не поминала – что до ее пизды,.скажу я вам, так она была только аксессуаром, приложенным к заду. В тусклом свете вестибюля, даже не упоминая о двух своих незадачах явно, она каким-то образом создавала дискомфорт, заставляя вас думать о них. То бишь, заставляла думать, действуя как престидижитатор. Ты смотрел и ощущал только для того, чтобы в конце концов быть обманутым, чтобы убедиться, что ты ничего не увидел и не почувствовал. То была очень тонкая сексуальная алгебра, полуночные бдения, приносившие к утру «А» или «В», но ничего более. Ты сдаешь экзамены, получаешь диплом – и свободен. Тем временем зад использовался исключительно для сидения, а пизда – чтобы спускать водичку. Между учебником и уборной пролегала промежуточная область, куда – ни ногой, ибо там – заклейменная зона совокуплений. Можно мочиться и дрочить, но совокупляться – никогда. И свет не тушили, однако и солнце не светило. Всегда полутьма, как раз, чтобы суметь расстегнуться. Но именно этот мрачноватый проблеск света держал ум настороже вокруг всяких сумочек, губной помады, пуговиц, ключей и тому подобного. По-настоящему думать не получалось, поскольку ум уже занят. Ум зарезервирован, как пустое кресло в театре, на котором владелец оставил свой шапокляк.

Я уже сказал, что Вероника обладала говорящей пиздой, и это было худо, ведь, казалось, ее единственная функция заключалась в том, чтобы отговорить вас от совокупления. У Эвелины, напротив, была смеющаяся пизда. Эвелина тоже жила где-то на верхотуре, но в доме по соседству. Она забегала, как правило, в час обеда, чтобы развлечь меня новой хохмой. Комедиантка чистой воды, единственная по-настоящему смешливая женщина в моей жизни. Все обращала в шутку, и совокупление тоже. Она могла одним своим смехом возбудить, а это, как вы знаете, налегко. Полагают, будто у фаллоса нет сознания, но заставить член смеяться – это ведь феноменально. В качестве примера могу привести одно: когда Эвелина зажигалась, она принималась чревовещать пиздой. Вы были готовы войти в нее, как вдруг куколка между ее ног разражалась хохотом. И это тут же передавалось вам: вы чувствовали шаловливые подергивания и пожимания. Еще она умела петь, ее куколка-пизда. Ни дать, ни взять – дрессированный котик.

Нет ничего труднее, чем заниматься любовью в цирке. Все время действуя как дрессированный котик, она становилась более недоступной, чем если бы была опутана железными ремнями. Она могла испортить самую что ни на есть «личную» эрекцию на свете. Испортить своим смехом. В то же время это не было так унизительно, как можно себе представить. В вагинальном смехе было что-то симпатичное. Казалось, весь мир раскручивается, словно порнографическое кино, трагической темой которого является импотенция. Мысленно вы себе виделись то собакой, то лаской, то белым кроликом. Любовь была чем-то сторонним вроде порции черной икры или гелиотропа. Вы могли видеть в себе чревовещателя, говорящего об икре и гелиотропах, но истинным лицом всегда была ласка или белый кролик. А Эвелин всегда лежала на капустной грядке, широко раздвинув ноги и предлагая первому встречному ярко-зеленый лист. Но когда вы делали движение, чтобы вкусить от этого листа,, вся капустная грядка разражалась хохотом, веселым, влажным, вагинальным хохотом, о котором не мечтали Иисус Г. Христос и Иммануил Зануда Кант, ибо если бы они мечтали, мир не стал бы таким, каков он есть сегодня, и, кроме того, вообще не было бы ни Канта, ни Всемогущего Христа. Женщина редко смеется, но когда она смеется – это похоже на извержение вулкана. Когда женщина смеется – мужчине лучше всего укрыться в убежище. Ничто не устоит перед этим вагинирующим ликованием – даже железобетон. Женщина, когда на нее находит смешливость, может пересмеять и гиену, и шакала, и дикого кота. Вы можете иногда услышать подобное на сборищах линчевателей. Это значит, что заслонка открыта и все выходит наружу. Это значит, что она сама о себе позаботится и проследит, чтобы вам не отмахнули ненароком яйца! Это значит, что если надвинется мор, она поспеет первой и сдерет с вас кожу шипованной плеткой. Это значит, что она хочет лежать не только с Томом, Диком и Гарри, но и с Холерой, Менингитом, Проказой; это значит, что она уляжется на алтарь, как кобыла в течке, и примет всех приходящих, в том числе и Духа Святого. Это значит, что она в одну ночь разрушит то, что бедный мужчина, вооруженный знанием всех своих логарифмов, создавал пять, десять, двадцать тысяч лет. Она разрушит все это и обоссыт, и никто ее не остановит, если она начала смеяться всерьез. Когда я сказал, будто смех Вероники[7] может испортить самое что ни на есть личное возбуждение, я имел в виду следующее: она испортит личную эрекцию и вручит вам нечто безличное, похожее на раскаленный докрасна шомпол. Может, с самой Вероникой вы и не зайдете далеко, но с тем, что она дала вам, вы далеко пойдете, это уж как пить дать. Услыхать ее хоть однажды – все равно что получить изрядную дозу шпанских мушек. Так и будешь стоять, пока не сунешь под кувалду.

И все шло таким вот образом, даром что каждое мое слово – ложь. Это – личный тур в обезличенный мир, когда человек, орудуя игрушечной лопаткой, хочет прорыть туннель в земном шаре. Идея состояла в том, чтобы прорыть туннель и найти наконец свою Кулебрскую выемку, свою ne plus ultra, медовый месяц плоти. И, разумеется, конца копанию видно не было. Лучшее, на что я мог надеяться – это застрять в самом центре земли, где давление всесторонне и невероятно, и остаться там навсегда. Тогда я ощутил бы себя колесованным Иксионом, а это ведь разновидность спасения, которой нельзя полностью пренебрегать. С другой стороны, я был метафизиком инстинктивного толка: я не мог застрять нигде, даже в самом центре земли. Я был движим императивом: найти и насладиться метафизическим совокуплением – и ради этого я был бы вынужден выбраться на совершенно новое плоскогорье, полное сладкой люцерны и полированных монолитов, куда наведываются орлы и стервятники.

Иногда, сидя вечером в парке, особенно в парке, замусоренном бумагой и объедками, я видел проходящую мимо деву, казалось, она держит путь в Тибет. Я провожал ее округлившимся глазом, надеясь, что она вдруг взлетит, ибо если бы это случилось, если бы она взлетела, я знаю, что тоже смог бы взлететь, а это положило бы конец копанию и купанию в грязи. Иногда, вероятно, благодаря сумеркам или другим осложнениям, мне мерещилось, что она правда взлетает, поворачивая за угол. То есть, она вдруг как бы отрывалась на метр от земли, словно тяжело груженный аэроплан, но именно этот неожиданный, непроизвольный отрыв, неважно – реальный или воображаемый, давал мне надежду, давал мне мужество сосредоточить спокойно округлившийся глаз на этой точке.

Внутри меня словно мегафоны включались: «Иди, догони, достань»и всякая чушь. Но зачем? Какого хрена? Куда? Как? Я всегда ставлю будильник, чтобы просыпаться в одно и то же время, но зачем просыпаться, и зачем в одно и то же?


Последнее изменение этой страницы: 2018-09-12;


weddingpedia.ru 2018 год. Все права принадлежат их авторам! Главная